После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату — вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, — чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома — юбка на полу, трусики спущены, — я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.
Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном.
Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.
Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж.
Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй — анфас — я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой.
Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.
В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья.
Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.
Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас.
На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле — мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье.
Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике "тендерберда".
Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.
Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: "Ждать придется час". Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный сумбур в голове, мне казалось, что я соображаю быстро и правильно, и это было очень странно.
Я открыла багажник и, уже не думая о зловонии, которое исходило оттуда, не обращая внимания на острую боль в левой руке, схватила в охапку труп, завернутый в коврик, и стала тянуть его изо всех сил, передохнула и снова принялась тянуть до тех пор, пока он не вывалился на землю. Затем я втащила его в сарай. Запихнула в дальний угол, привалив к стене, прикрыла сперва ковриком, а сверху накидала все, что попалось под руку: доски, плетеные корзины и какие-то инструменты. Потом я вышла из сарая и закрыла обе створки двери. Они заскрипели. Я помню этот скрип и помню также, что в правой руке я держала ружье с черным стволом, что я не хотела расстаться с ним, даже когда закрывала дверь сарая, и вообще ни за что на свете не согласилась бы с ним расстаться.
Позже, когда я снова поставила машину перед домом, погруженным во мрак и тишину, зазвонил телефон. Я стояла у аппарата, прислонясь к стене, закрыв глаза и левой рукой прижимая к себе ружье, надеясь, что это — мой последний шанс спастись от безумия. Я протянула руку и сняла трубку.
Женский голос сказал:
— Женева на линии. Говорите.
Я поблагодарила. Я еще была способна произносить слова. Потом я услышала другой голос, это ответила гостиница "Во Риваж". Я спросила, у себя ли мадам Каравей. Да, у себя. Зазвучал третий голос — живой, удивленный и дружелюбный, — голос Аниты. И тут у меня снова полились из глаз слезы, мною овладела надежда — а может быть, лишь страстное желание обрести надежду — с неведомой мне дотоле силой.
Я разговаривала с Анитой так, как говорила бы с ней до того, как попала в этот дом, и даже больше, как давным-давно, когда нам было по двадцать лет, до той майской ночи, когда она тоже была на грани безумия, а я даже не попыталась помочь ей, до того раннего майского утра, когда я, вернувшись домой, застала ее отрезвевшей, сломленной отвращением, впервые в жизни рыдающей при мне, а я отказалась признать себя хоть чуть-чуть виноватой в том, что произошло. "Ну почему же ты меня бросила? — твердила она без конца как заклинание, — почему ты меня бросила?" У меня не хватило мужества даже слушать это, и я, избив ее, чтобы она замолчала, вышвырнула за дверь.