После Живора они переехали через Рону и оказались на автостраде № 7, которая шла вдоль реки, пересекая празднично украшенные городки:
Сен-Рамбер-д'Альбон, Сен-Валлье, Тен л'Эрмитаж. Не доезжая нескольких километров до Баланса, они остановились пообедать.
Солнце уже грело по-южному жарко, вокруг говорили с южным акцентом.
Дани изо всех сил старалась не выдать ни жестом, ни взглядом то, что вдруг захлестнуло ее. Наверное, вот это и есть счастье. Они сидели за столиком в саду — именно так сидеть она мечтала вчера, — и она даже нашла в меню спагетти. Он рассказывал ей о таких местах, о которых, она призналась в этом, она и не слышала, где они смогут вечером любить друг друга, купаться и назавтра снова любить, и так — столько дней, сколько она пожелает. Она заказала себе малину и сказала, что они поедут в Сент-Мари-де-ла-Мер, это, наверное, самое подходящее место для цыгана, даже если он и не настоящий цыган, а весьма сомнительный.
Он ушел на несколько минут, чтобы позвонить "одному приятелю". Когда он вернулся, она догадалась, что он чем-то озабочен. Даже улыбка его стала какой-то иной. Оплачивая счет, она поняла, что он звонил не в Мец и не в Париж, это стоило бы гораздо дороже. Неуклюже орудуя правой рукой, она не смогла скрыть, что вынимает деньги из фирменного конверта, в котором выдают жалованье, но он ни о чем не спросил ее, может, и не заметил этого.
"Вместо того чтобы рыться в чужом бумажнике, надо было заранее все предусмотреть и вынуть деньги из конверта", — упрекнула она себя.
Они проехали через Баланс, светлый городок с высокими платанами, и оказались в совершенно новом для нее краю, более солнечном и, пожалуй, более близком ей, чем все, где она бывала до сих пор. Дорога шла над Роной, обмелевшей, высыхающей между песчаными косами, и после Монтелимара и земля, и скалы, и деревья казались грубым детищем солнца.
Рука у Дани больше не болела, но ей трудно было держать ее на плече Филиппа. Машину он вел быстро и, судя по его лицу, которое ей запомнится навсегда, о чем-то сосредоточенно думал. Она раскуривала для него сигареты, иногда вынимала их у него изо рта, чтобы сделать несколько затяжек той же сигаретой, что и он. Она радовалась, когда ему приходилось замедлять ход, потому что тогда он поворачивался к ней, целовал ее или же, как бы ободряя, клал ей на колени руку.
Оранж. Длинная и прямая дорога, обсаженная платанами, они ехали по ней, миновав Авиньон. Широкий мост через реку Дюранс, по которому движение шло в несколько рядов. Расстегнув на груди рубашку, Филипп говорил о машинах ("феррари"), о лошадях (Куропатка, Sea Bird), о кинофильмах ("Лола Монтес", "Жюль и Джим"), но ничего не рассказывал о себе. Она продолжала называть его Жоржем. В Салоне они остановились у бара и, пока им заправляли машину, выпили у стойки по стаканчику. Мокрые волосы у него прилипли ко лбу, у нее тоже. Они рассмеялись, молча глядя друг на друга, потому что одновременно вспомнили прошлую ночь.
Они отмахали еще километров десять или двадцать, но теперь он ехал медленнее, чаще целовал ее и все нежнее сжимал ее колени. Она поняла, что это неминуемо, и при мысли, что они будут в машине — такого с нею еще не случалось, — сердце ее тревожно застучало.
Но оказалось, намерения у него несколько иные. Он, правда, свернул на проселочную дорогу, которая вела в Мирамас, но остановил "тендерберд" на обочине и попросил Дани выйти из машины. Он хорошо знал эти места, что и без слов было ясно, и тем не менее он сказал ей об этом. Они шли по сосновому лесу под оглушительный стрекот цикад и, взобравшись на какой-то холм, увидели вдали Беррский пруд, неподвижная поверхность которого напоминала большое солнечное пятно.
Мысли в голове Дани путались. Ей было жарко. Стыдно. Страшно. Она сама не понимала, чего боится, но, после того как она покинула Стремительную птицу, перед ее мысленным взором стояла какая-то картина, темная, словно передержанная пленка, картина, которую ей никак не удавалось как следует разглядеть. Это была комната, то ли ее собственная, то ли та, в которой она была у Каравеев. Во всяком случае, в ней находилась Анита, не теперешняя, а та, которую она однажды вечером бросила на произвол судьбы — давно-давно, настолько давно, что она уже имела право забыть все, что тогда произошло, — Анита, потерявшая на рассвете душу, Анита, которую она избила и вышвырнула за порог, которую впервые видела плачущей. Неужели цикады никогда не замолкнут?
Он усадил ее рядом с собой на большой камень, поросший сухим мхом. Как она и ожидала, и даже подготовила себя к этому, чтобы не выглядеть оскорбленной идиоткой, он расстегнул пуговицы на ее жакете, нежно провел рукой по ее бюстгальтеру. И все. Потом он спросил ее о чем-то, спросил так тихо, что она не расслышала, но все поняла, и он не стал повторять свой вопрос. Она только не могла взять в толк, зачем ему это знать, это было не похоже на него, и почему вдруг его лицо стало чужим, замкнулось и он избегал ее взгляда. Он хотел узнать, скольким мужчинам она принадлежала до него — он употребил именно это слово.
Она ответила — одному. Он пожал плечами. Она объяснила, что остальные не в счет. Он пожал плечами. Она сказала, что были еще двое, но они и в самом деле не считаются.
— Тогда расскажи мне о первом.
— Я не хочу говорить об этом.
Правой рукой она попыталась застегнуть пуговицы на своем жакете, но он остановил ее.
— Когда это было?
— Давно.
— Ты его любила? Она понимала, что при подобных обстоятельствах с ее стороны будет оплошностью ответить так, но она не могла промолчать, отречься от всего, и сказала: